Велижское дело, часть 2
В.И.Даль |
Чёрная Сотня № 61-62 |
Меланья Желнова, дочь Максимовой, показала, что, придя к матери на Святой, она была послана еврейкой Рисой, служившей в доме вместе с Максимовой, в особую светелку или каморку, где стоял сундук со съестным; заглянув в него мельком, она увидела в нем спящего мальчика в белой рубашке, или накрытого чем-то белым. Она же показала, что видела мальчика в спальне Цетлиной. Мещанка Дарья Косачевская показала, что, ходив в первый день Святой за пивом, видела, как Ханна Цетлин вела за руку к своему дому трехлетнего мальчика в такой точно одежде, в какой был пропавший сын Емельянова. При очной ставке с Цетлиной Дарья подняла обе руки, обратясь к образу, и сказала: "Помилуй, Ханна, ты мне никогда зла не сделала, сердиться мне на тебя не за что; убей меня Бог; если я сказала хоть одно слово неправды!"
Работница Марья Ковалева, на которую сослались Терентьева и Максимова по другому делу, где замешаны были те же самые жиды, долго запиралась, наконец, созналась во всем, рассказав все подробности, согласно с первыми; но потом, испугавшись этого, протосковав и проплакав несколько времени и сказав, что сама себя погубила, что ей нигде житья не будет, удавилась.
Затем обнаружено, что у Берлиных во время происшествия горел ночью огонь, что у них и у соседа их Нахимовского были в те ночи на дворе караульные жиды, тогда как ни того, ни другого прежде и после происшествия не бывало. Берлин не мог дать никакого отчета в том, для чего у него были ночные сторожа, сказав только, наконец, что это было сделано из предосторожности, чтобы не вымазали у него ворота кровью, или не сделали другой пакости. Сторожа, будучи отысканы и уличены, после запирательства уверяли, что были поставлены так, ни для чего, соглашаясь, что в то время не было в Велиже ни воровства, ни пожаров.
Ратманы Цетлин и Олейник, как упомянуто выше, ворвались насильно с толпою жидов на чужой двор и обмеряли ход брички ксендза, распространяя слух, что он переехал дорогой ребенка. Устраненный по сему поводу от дела, Цетлин всеми силами старался попасть опять депутатом в комиссию и требовал этого даже письменно. Берлин уверял, что мальчик был отдан на излечение лекарю Левину, который свидетельствовал труп, и что лекарь, уморив его, вывез в болото и бросил. Цирульник Орлик распускал слух, что ребенок убит нечаянно из ружья дробью, отчего и раночки по всему телу, а после закинут. Орлик забыл только объяснить как и для чего ребенок был для этого предварительно раздет, потом обмыт и опять одет; потому что платье было цело и даже на белье не было ни капли крови. Относительно обрезания жиды говорили, что это было сделано с намерением, дабы навести подозрение на жидов.
Все три бабы, оговорив всего до пятидесяти жидов, как участников этого злодейства, узнавали их на очных ставках в лицо; они оговорили также какого-то Абрама, и Абрам Вазменский был взят по этому подозрению: но все три женщины, каждая порознь, объявили, что это не тот и что они этого не знают.
Униатский священник Мартусевич был увещателем трех доказчиц, и жиды старались подкупить его, подослав к нему жида Портного с тем, чтобы Мартусевич склонил женщин отречься от своих показаний; это доказано положительно показанием самого священника, жены его и еще третьего свидетеля. Терентьева и Максимова, черствые и развратные бабы, будучи приведены в школу и в дом Цетлиных на место преступления и обязанные рассказывать во всей подробности где, что и как происходило, оглядывались со страхом, дрожали и плакали. Они же враждовали между собою, бранились в присутствии комиссии, укоряли друг друга, припоминали старое, и потому ни в каком случае не могли выдумать все, что показали, по взаимному согласию.
Выше было упомянуто, что все дело это началось вследствие ворожбы Терентьевой, по просьбе матери младенца, и вследствие предсказания девочки Еремеевой. Первое не удивительно, потому что Терентьева хорошо знала, где ребенок, но второе требует объяснения.
Анна Еремеева ходила по миру, была сирота, подверженная каким-то болезненным припадкам, обмерла, чуть не была похоронена, пришла опять в себя и, рассказав какой-то чудный сон или видение, прославилась этим и предсказывала легковерным за насущный хлеб. Она при допросе объяснила загадку и явилась вместо предвещательницы свидетельницей. Зашедши в Великий пост в сени Берлиных просить милостыню, она услышала, что Терентьева, смеясь, громко говорила: "Как я дала вам клятву служить верно, то и уверяю, что в первый день праздника достану". Зная с малолетства, что жиды мучают и убивают детей под Пасху, Еремеева тотчас поняла разговор этот, испугалась, тем более, что в то же время три жида вышли в сени, взглянули на нее и друг на друга и стали ее допрашивать, кто она. Во весь день она все думала о том, что слышала, и вечером опять подкралась к дому Берлиных и притаилась в сенях у дверей; евреев, по-видимому, на этой половине не было, а Терентьева разговаривала с Максимовой; последняя сказала: "Наши жиды хотели было заманить девочку, которая утром приходила, но я им отсоветовала, опасно". Первая отвечала: "Я и сама видела, что они на нее острили зубы, но точно опасно. Я обещала достать, так уж достану из солдатской слободы; пусть обождут; надо делать с толком, чтобы концы схоронить, как мы с тобой, Авдотьюшка, и прежде делывали". Еремеева испугалась, потихоньку ушла, хотела бродить на другой день близ дома, чтобы подсматривать но заболела, едва дотащилась до деревни Сентюры, где мещанин Пестун, человек весьма набожный, призрел ее и взял в дом. Она все еще боялась жидов и опасалась сказать, что видела и слышала, а потому когда впоследствии действительно ребенок пропал в Велиже и мать его пришла к ней за предсказаниями, то она, Еремеева, сказала ей, что видела сон, в котором явился ей Архангел Михаил; мальчик сидел в цветах, на него шипела змея, то есть Терентьева, поясняет Еремеева, Архангел же сказал ей, что младенцу суждено быть страдальцем от жидов за христианство; далее она описала, по приметам, дом Берлиных и прибавила, что если не успеют спасти мальчика, то он погибнет.
Вот в чем состояли обвинения жидов. Остается посмотреть, каковы были их оправдания.
Общее во всех ответах жидов - наглое и голословное запирательство во всем почти, о чем их спрашивали, почему большая часть из них была уличена в ложных отзывах и показаниях. Многие из них уверяли, что вовсе не знают Терентьевой и положительно уличены во лжи.
Общая и явным образом условная отговорка жидов была: "Коли доказчицы все это сами на себя принимают, так нечего и разыскивать, а, стало быть, они и делали это и виноваты". Самое происшествие известно было во всей губернии, занимало всех, а некоторые жиды уверяли, что даже вовсе об нем не слыхали.
Подсудимые показали, что ни к какой секте не принадлежат, тогда как все велижские евреи делились на миснагидов и на хасидов, а подсудимые все принадлежали к сим последним. Это тем замечательнее, что обращенный еврей Неофит объясняет в книге своей именно, что зверский обычай, о коем здесь идет речь, принадлежит, собственно, одним хасидам.
Вообще жиды ничем не могли опровергнуть обвинения, как только голословным запирательством, упорным, злобным молчанием, криком, неистовою бранью, или же, приходя в себя, рассуждениями, что этого быть не могло; на что жидам кровь? Им крови не нужно; мучить мальчика не нужно; этому даже верить запрещено повелениями разных королей, а также Государя Александра, и именно от 6 марта 1817 года. Комиссия постоянно при каждом допросе записывала в журналах, что допрашиваемый показал крайнее смущение, страх, дрожал, вздыхал, путался и заговаривался, отменял показания, не хотел их подписывать, уверял, что болен и не помнит сам, что говорит; многие выходили из себя и не только, после самой низкой брани, бросались в ярости на доказчиц, кричали на членов комиссии, бранили их скверными словами, бросались на пол, кричали "караул", тогда как их никто не трогал пальцем и проч. Это ли есть поведение невинных, оговариваемых в таком ужасном злодеянии? Иные прикидывались сумасшедшими, другие по нескольку раз пытались бежать из-под караула, а некоторые бежали и не отысканы.
Между содержавшимися и свободными жидами перехвачена переписка на лоскутках, лучинах, на посуде, в которой есть носили, и проч. Несмотря на темноту смысла записок этих и на беспрестанно встречающееся слово "ведал", то есть, смекай, догадывайся, ясно видно, что между жидами была смычка, что они условливались, как и что отвечать и уведомляли об этом друг друга. Так, Итка Цетлин в нескольких записках писала: "Кого еще взяли?.. Еще многие будут задержаны. Худо будет, но можно жертвовать собою для прославления Божьего имени. Сделайте то, что знаете, ибо терять нечего. Очень худо; три бабы говорили до того, что у меня потемнело в глазах; сначала я держалась твердо, покуда не свалилась с ног. Коротко сказать, очень худо, старайтесь сделать это для прославления Божьего имени и пожертвуйте собою; терять нечего. На нас на всех надежды мало, всем очень худо будет". Хаим Хрипун писал: "Если вы решите, чтобы жене моей не бежать, то, ради Бога, увещевайте ее, чтобы она знала, как ей говорить, если будет взята. Уведомьте меня, хорошо ли я говорил при допросе. Дайте знать пальцами, сколько человек еще взято. Старайтесь все за нас, весь Израиль; не думай никто: если меня не трогают, так мне и нужды нет! Мы содержимся, Боже сохрани, ради смертного приговора! На допросе я сказал, что не знаю и не слыхал, нашли ли мальчика живым, или мертвым. Бегите всюду, где рассеян Израиль, взывайте громко: "Горе, горе!", чтобы старались свидетельствовать за нас; у нас недостает более сил; напугайте доказчиц через сторожей, скажите им, что есть повеление Государя такое: если они первые отступятся от слов своих, то будут прощены; а если нет, то будут наказаны". Неужели подобная переписка может сколько-нибудь расположить в пользу обвиняемых, а напротив того, не изобличает их в преступлении? Наконец некоторые из подсудимых, упав духом и не видя возможности запираться более при стольких явных уликах, сознались, но опять отреклись, таковы Фейга Вульфсон, Нота Прудков, Зелик Брусованский, Фратка Девирц, Ицка Нахимовский; а между тем все общество жидов, оставшихся на свободе, старалось замедлять и путать дело; они подавали просьбы за подсудимых, требовали допуска кним, жаловались за них на пристрастие, объявляли их то больными, то помешанными, требовали устранения следователей и назначения новых. Вся надежда жидов, которые несколько раз проговаривались об этом даже в комиссии, состояла в том, что дело не может быть здесь решено окончательно и что там, куда оно пойдет, они дадут ответ и оправдаются, а доказчицы будут одни виноваты. Рассмотрим для примера некоторые ответы жидов.
Шмерка Берлин дал хитрый ответ, доказывая, что все это несбыточно, невозможно, что таким сказкам и бредням давно уже запрещено верить. У него найден полный запас бумаг, относящихся до подобных случаев: копии с указов, переписка, где он требует сведений, чем кончилось подобное дело в Могилеве. Все это доказывает, что он, будучи задержан внезапно, приготовился, однако же, к тому и обдумывал свою защиту. Полагал, что мальчика переехали и искололи по злобе на евреев. Но почему же белье и платье не исколоты? И если все это ложь, то почему же исколотый труп будет указывать именно на евреев, как на виновных? Уверяя, что Терентьевой не знает, закричал ей навстречу, лишь только она вошла: "Это первая зараза: она, верно, станет говорить то же!"
Брат его Носон Берлин путался, не отвечал из упрямства по часу и более на вопросы, не хотел подписывать показаний без всякой причины; на очных ставках дрожал от злости и поносил всячески доказчиц. Он был так груб и нагл, что комиссия не могла с ним справиться. Неоднократно изобличен в явной лжи. После долгих убеждений, что он обязан подписать свои показания, подписал наконец, что не утверждает их, хотя в показаниях сих ничего не заключалось, кроме, как ответ его, что он ни о чем не знает.
Гирш Берлин ломал отчаянно руки, не знал, что отвечать на улики, закричал на Терентьеву: "Врешь, я тебя никогда не знал!" и, забывшись, прибавил тут же: "Ты была нищая, ходила по миру!"
Мейер Берлин неистово бросился на Терентьеву в присутствии комиссии; когда же его остановили, а Терентьева стала его уличать всеми подробностями происшествия, то он отчаянно ломал руки, молчал, дико оглядывался, вздыхал тяжело и утверждал, что бабы этой не знает.
Ривка Берлин (Сундулиха) до того нагло и голословно отпиралась, что сама себе беспрерывно противоречила и должна была сознаваться во лжи. Она утверждала, что еврейка Лыя никогда у неё не служила, что Терентьевой не знает; Лыя же сама уличала ее в том, что служила у неё несколько лет; а о Терентьевой Ривка, забывшись, сказала после, что она знала ее как негодную пьяницу давно, еще когда она жила у капитана Польского.
Славка Берлин, вошед в присутствие, стала сама с удивлением рассказывать, что встретила сейчас в передней какую-то бабу (Терентьеву), которая поклонилась ей и назвала ее по имени, тогда как она, Славка, вовсе ее не знает. Путала, говорила, опять отпиралась; она была в таком замешательстве, что сказав слово, вслед за тем уверяла целое присутствие в глаза, будто никогда этого не говорила, отпираясь от собственных своих слов без всякой нужды и цели, отрекшись от всего и показав только, что ни о чем не знает и не ведает; на другой день требовала уничтожения допроса, уверяя, что она вчера наговорила на себя от испуга. С трудом можно было кончить допрос в продолжении нескольких часов, потому что Славка каждый раз уверяла, что ее обманывают и пишут не то. Терентьева сказала ей, рыдая: "Как тогда говорила, что ото всего отопрешься, так теперь и делаешь?"
Бася Аронсон сказала, между прочим, путаясь в показаниях: "Я не такая набожная, чтобы мне быть при таком деле". Следовательно, она смотрела на истязание христианского мальчика, как на богоугодное дело.
Езвик Цетлин, ратман, уведомлял своих о том, когда будет обыск в доме, а после о ходе дела; будучи устранен, домогался быть опять допущенным, как депутат; старался отвести подозрение на ксендза. На очных ставках выходил из себя: то кидался со злобою и с угрозами, то опять упрашивал доказчиц. Терялся, забывался, кричал и беспрестанно сам себе противоречил. Не подписал показаний своих, не объявив причины; притворился сумасшедшим, бесновался, а после просил в том прощения. Сказал между прочим:
-Что вы меня спрашиваете? В России всякая вера терпима.
Когда он ото всего отрекался, и Терентьева, уличая его, положила руку на сердце и сказала, глядя ему в глаза: "И ты правду говоришь?" - то Цетлин отвечал робко: "Я не говорю, что правду говорю, а говорю только, что ничего не знаю и ничего не видал". Это ответ вполне достойный последователя талмудических уловок.
Вместо того, чтобы оправдываться в убийстве, старался только убедить, что жидам кровь не нужна и что этому запрещено верить.
Ханна Цетлин, жена Евзика, утверждала, что во всю неделю не выходила со двора по болезни своей и сына, а свидетели показали под присягой, что видели ее на улице; посторонняя женщина видела даже, как она вела погибшего ребенка за руку, близ своего дома, а Терентьева показала, что она тут передала ей мальчика. Уездный лекарь, на кого она сослалась относительно тяжкой болезни сына, показал, что ничего об этом не знает. Уверяла, что вовсе не слыхала о пропаже мальчика; что даже Терентьевой вовсе не знает, тогда как уже при первом следствии сказала, что нищую эту выгоняла неоднократно из своего дома. На очных ставках бледнела, дрожала, то почти лишалась чувств и падала, то вдруг выходила из себя и неистово кричала, бранилась, не давала ответов, кричала только: "Все это ложь, баб научили, они врут, пусть сами и отвечают". В присутствии комиссии стращала доказчиц кнутом и уговаривала их отречься от слов своих; наконец, стала кричать и молоть вне себя, бессвязно, так что ничего нельзя было записывать. Максимова сказала ей в глаза, что после этого происшествия имела полную волю в доме и что Цетлина ее боялась. То же подтвердили дочь Максимовой Желнова, еврейка Ривка, а сама Ханна, называя Максимову пьяною и буйною, призналась, что работница эта часто стращала ее, хотя и не понимает чем.
Риса Янкелева, работница Цетлиных, при каждом допросе говорила иное, путалась, отговариваясь слабою памятью; сама после допроса опять просилась в присутствие и, не показав ничего нового, отпиралась в прежнем, повторяя между тем опять то же.
Руман Нахимовский стал при допросе в угол, схватился руками за живот и трясся, как в лихорадке, тяжело вздыхал, едва отвечал; но когда вошла Терентьева, то стал кричать на нее и браниться. Козловской сказал: "Она тогда была еще молода и ее бы в такое дело не пустили"; при сильных и подробных уликах доказчиц схватил себя обеими руками за голову, отвернулся от присутствия, оперся головою о печь, и молчал упорно, сказав только, что нездоров и говорить не может.
Ицка Нахимовский, брат его, сказал генералу Шкурину, что хочет объявить всю правду; будучи призван в комиссию, начал было: "Бог мучит меня уже другой год в неволе, а Бог знает правду: видно, для того мучит, чтобы Государь узнал правду", но потом уверял, что по глупости сам не знал, что говорил, и настоятельно просил уничтожить первое показание. Затем он бежал, но, будучи пойман, стал на колени перед зеркалом и сказал: "Самому Государю открою всю правду о убийстве мальчика", и дал в том подписку; но после опять отрекся и притворился помешанным.
Иосель Мирлас, приказчик Берлина, ссылался на повеление польского короля Сигизмунда и на высочайшее повеление 1817 года, коими не велено верить таким изветам, был вне себя, дрожал, кричал: "Ах Бог мой, что это будет!", прислонился к стене, поддерживая живот руками, и говорил: "Сам не знаю, что со мною делается; я тут совсем делаюсь болен; когда она (Терентьева) говорит это, так, стало быть, она и делала!" Потом молчал упорно и не отвечал.
Иосель Гликман полагал, что мальчика искололи евреям на шутку. При очных ставках кинулся в отчаянии на колени, кричал: "Помилуйте, помилуйте!" - закрывал лицо руками, дрожал, отворачивался и объявил, что не хочет смотреть на уличительниц.
Орлик Девирц, еврейский цирульник, уверял, что мальчик убит дробью. Отвечал робко, медленно, думал после каждого самого простого вопроса, вздрагивая и посматривая на дверь, откуда ожидал уличительниц. Путался, уверял, что у него "во рту засохло", и он не может говорить; показав, что знает Терентьеву, когда она жила у купца Бабки, и что она таскалась по домам, отрекся опять от слов своих и уверял, что вовсе ее не знает. Кричал, что с бабами вовсе говорить не хочет и не подписал показаний своих, потому что не помнит, что говорил. У него нашли заготовленные им свидетельства в том, что он искусный фельдшер; при опросе, для чего он заготовил их, Орлик отвечал: "Когда пошлют меня в Сибирь, то я покажу их там, может быть, хоть не заставят землю копать".
Жена его, Фратка, объявила, вошедши в комиссию, что вовсе не станет отвечать и долго молчала; потом начала кричать, браниться, ходить взад и вперед, топать, кричала в исступлении: "Чего вы от меня хотите? Зачем не зовете других? Не один муж мой был, когда кололи мальчика. Все говорят, что Ханна Цетлин виновата, ее и спрашивайте, а не меня". После сказала, что не была сама при убийстве, но будто Руман Нахимовский признался ей, что мальчик был умерщвлен при нем в школе Берлинами; что при этом были еще: Мирка, Славка, Шмерка, Гирш, Шифра, Янкель, Бася, Евзик, Ханна и проч. Что после этого происшествия эти евреи завели свою особую школу, потому что прочие боялись попасться - и по следствию обнаружено, что действительно в это время была заведена отдельная, небольшая школа. Это же повторяла она сторожам и караульным, била себя поленом, приговаривая: "Так бы всех, кто колол мальчика". Потом прибавила: "Я бы все рассказала, кто и как колол, да боюсь, затаскают меня и боюсь самих евреев.". То же подтвердила в комиссии, но более говорить не хотела и прибавила: "Если евреи это узнают, то я пропала". По ее указанию отыскан особый нож в серебряной оправе и сафьяновых ножнах, коим, по ее словам, сделано было над мальчиком обрезание; доказчицы также полагали, что это должен быть тот самый нож. Два раза пыталась бежать, но поймана. Выбила стекло и хотела зарезаться осколком его. Потом опять ото всего отреклась; а когда в комиссии речь зашла о ноже, коим убийство совершено, то Фратка сказала: "Тут надобны не ножи, а гвозди". Кричала, что одному Государю всю правду скажет; сказала караульному унтер-офицеру в разговоре, что кровь была нужна Берлиной потому что у нее "дети не стоят". Наконец, сказала, вышед из себя в комиссии: "Может быть, прежде наши это и делали, только не теперь; а что Терентьева колола мальчика, то это правда. Берите меня, секите меня кнутом, я этого хочу, я все на себя беру, а уж я вам правды не скажу".
Зелик Брусованский при сильных уликах сказал: "Если кто из семьи моей, или хоть другой еврей признается - тогда и я скажу, что это правда".
Ицка Беляев дрожал, то от страха, то от злости, бранился и кричал так, что комиссия не могла с ним справиться. Когда Терентьева во время очной ставки сказала, что у нее и теперь еще болят ноги, обожженные на сковородке, то Ицка спросил, улыбнувшись: "Как, в три года не могли у тебя поджить обожженные ноги твои"?
Янкель Черномордин (Петушок), ничего не слушая, кричал: "Это беда, это напасть!"; потом, упав ниц и накрыв лицо руками: "Помилуйте! Я не знаю, что она (Максимова) говорит!", и не хотел на нее смотреть.
Жена его, Эстер, показала, что вовсе не знает Терентьевой, а после запуталась сама и созналась в противном. В исступлении бросалась на уличительниц и поносила их бранью.
Хайна Черномордин уверяла, что ни одной из этих трех баб не видывала и вовсе не слышала об убийстве мальчика. Бледнела и дрожала, не могла стоять на месте, мялась, отворачивалась; молчала упорно, или злобно кричала и отнюдь не хотела смотреть на показываемый ей кровавый лоскуток холста, о коем упомянуто было выше.
Хаим Черный (Хрипун) кричал, бранился, дрожал, не отвечал на вопросы и путался. "Пусть бабы говорят, что хотят, - сказал он, - ни один еврей этого не скажет вам, сколько ни спрашивайте". Злобно отпирался, что при обращении Терентьевой лежал на одной с нею кровати, а в перехваченной переписке умоляет евреев не ругаться над ним за это, а то он с ума сойдет от стыда и срама, тогда как он готов жертвовать за них жизнью. Нагло кричал в комиссии, требуя каждый раз, чтобы ему были наперед прочитаны прежние показания его; сказав наотрез, что даже не слышал об этом происшествии, проговорился после, что знал о нем тогда же, когда оно случилось. До того забылся и вышел из себя, что ругал в глаза всех членов комиссии в полном присутствии и кричал председателю, генералу Шкурину, указывая на него пальцем: "Я тебе, разбойнику, глаза выколю, ты злодей!" и проч. Хаим был уже под судом в 1806 году с другими евреями по подозрению в истязании и убийстве мальчика помещика Мордвинова; по недостатку улик дело предано было воле Божьей.
Абрам Кисин путался и сам себе противоречил, уличен во многих ложных показаниях: сказал, что о сю пору ничего не знает и не слышал о происшествии, а потом уличен, что был по сему же делу допрашиваем при первом следствии три года тому; один раз показал, что безграмотен, а в другой, что знает читать и писать по-еврейски и по-русски; сказал, что вовсе не родня Берлиным, тогда как состоял в близком родстве с ними; сказал, что Терентьевой не знает вовсе, что если она призналась, так стало быть, она и убийца, но уличен, что знает ее давно. Наконец, зарыдал, смотрел дико, как помешанный, упал ниц на пол и кричал: "Помилуйте, ратуйте!" Кричал, что ему дурно, что он не может говорить; его стало кидать и ломать, и он притворился сумасшедшим, кричал и бесновался.
Нота Прудков хотел доказать, что был во время происшествия на Сергиевской пристани, но доказано, что он был тогда в Велиже и, сверх того, еще перехвачена переписка его, где он просил достать за деньги свидетельство, что он был на Сергиевской, и составить подложный договор с мужиками; уверял, что из уличительниц ни одной не знает, а в письмах к жене своей называет всех трех поименно и в комиссии назвал Терентьеву распутною. Сказался больным и, подвязав бороду, требовал на очной ставке, чтобы уличительницы говорили какого цвета у него борода; сказал генералу Шкурину: "Если бы сам Государь обещал евреям помилование, то они бы, конечно, сознались"; что точно жиды погубили мальчика и прочие ропщут теперь на Берлиных и Цетлиных за это опасное дело, что они теперь всюду собирают деньги, надеясь, что дело здесь не кончится, но что он, Прудков, в комиссии ни в чем не сознается". Между тем у генерала Шкурина были спрятаны три чиновника, которые все это слышали и подтвердили под присягой. Три раза пытался уйти из-под стражи; хотел креститься, потом раздумал; вызвался сознаться во всем лично генерал-губернатору, был отправлен в Витебск, но обманул. Шумел, кричал, ударил в щеку караульного унтер-офицера и был наказан за это, но не унялся; когда ему в комиссии показали перехваченные записки его, то он озлобился до неистовства, кричал и бранился, не давая ответа. "В законе ничего не сказано, что будет за это, если кто заколет мальчика; мы ничего не боимся, только бы дело вышло из комиссии. Вы все разбойники; нам ничего не будет, а вас же судить будут, вот увидите!"
Ицка Вульфсон, который ездил вместе с Иоселем Мирласом осматривать выброшенный в лес труп младенца, до того потерялся, что, показав, будто не знает грамоты, сам подписал по-русски допрос свой. Уверяя, что Терентьевой вовсе не знает, прибавил: "И никто не обращал ее в еврейскую веру, по крайней мере при отъезде моем в Динабург она еврейкой не была". Стало быть, он знал ее и тогда?
Жена его, Фейга, показала, что не была в то время вовсе в Велиже, тогда как муж ее показал, что она была там. На очных ставках едва не обмирала, не могла стоять, ложилась на стул, жаловалась на дурноту, упорно молчала и не подписала показаний своих без всякой причины. Далее готова была во всем сознаться, но спросила: "Есть ли такой закон, что когда кто во всем сознается, то будет прощен?" Ей сказали, что закон в таком случае облегчает наказание; тогда она проговорила в отчаянии: "Я попалась с прочими по своей глупости!" и затем упорно молчала. Хотела креститься, а потом раздумала. "Мне нельзя уличать мать свою, - сказала она также, - да и тогда должны пропасть все евреи".
Лыя Руднякова, бывшая работница Ривки Берлин, сперва отреклась, что никогда у Ривки не служила, потом уличена, созналась и поневоле уличила в том же Ривку. Уверяла, что Терентьевой не знает, но сказала, что она была нищая и ходила по миру. Когда показали ей кровавый лоскуток холста, то сильно испугалась, зарыдала и поносила Терентьеву самою непристойною бранью.
Зуся Рудников, муж Лыи, также уверял, что даже не слыхал о происшествии, о коем толковали в Велиже три года на всех перекрестках. Смотрел в землю, говорил отрывисто, отпираясь ото всего. Задрожал, увидев кровавый лоскуток, отворотился, не хотел смотреть на него и ни за что не хотел подойти к столу. Не подписал очной ставки, потому что у него "закружилась голова", он сам не понимает, что ему читают, и не знает, то ли это, что он говорил.
Блюма Нафанова. Когда Терентьева сказала ей: "Напрасно ты от меня отпираешься, ты знала меня давно, еще когда убили Хорьку", то Блюма закричала: "Что тебе теперь до Хорьки? Тогда был суд". Оказалось, что Блюма в числе других подозревалась в 1821 году в убийстве Христины Слеповронской, также замученной в жидовской школе.
Рохля Фейтельсон, вошедши в присутствие, не дала еще ни о чем спросить себя и начала кричать: "Я не знаю, за что меня взяли; меня не спрашивайте ни о чем, я ничего не знаю, нигде не была, ничего не видела". Она также путалась, терялась и дрожала.
Вот ответы и оправдания жидов, если только это можно называть ответами и оправданиями, выписанные вкратце, но с точностью и без опущения хотя одного слова, которое бы могло служить к оправданию подсудимых. Такого слова не было произнесено ни одним. Одно отрицание, нередко явная ложь, страх и злоба, вот что обнаружилось при допросах. Между тем дело тянулось, и комиссия, несмотря на все старание свое, не могла подвинуться вперед; жиды, явно уличенные, молчали, упорствовали, грубили; генерал-губернатор князь Хованский донес об этом Государю, и велено было увещевать жидов, а буйных наказывать. По поводу открывшихся в 1827 году через тех же доказчиц нескольких подобных дел, повелено было исследовать той же комиссии все; в 1828 году командирован в комиссию чиновник от Правительствующего Сената; а затем еще повелено опросить подсудимых, не было ли им пристрастия. Некоторые показали, что не было, но другие жаловались, не будучи, однако же, в состоянии объяснить, в чем именно "пристрастие" состояло; они говорили только в общих словах, что их не так допрашивали, не теми словами писали ответы, спрашивали как преступников, тогда как три бабы сознались и, следовательно, были настоящими преступницами; что не отстраняли по их требованию следователей и членов комиссии, и тому подобное.
В 1829 году комиссия представила, наконец, полныйбзор происшествий, обвиняя жидов во всем и считая их уличенными; кроме умерших и бежавших, их осталось еще под стражей сорок два человека обоего пола. Генерал-губернатор того же мнения, как и предшественник его, представил обстоятельный всеподданнейший рапорт, в коем также положительно обвинял жидов и считал их изобличенными.
Нельзя не согласиться с заключением комиссии и генерал-губернатора. Предсказания Терентьевой и Еремеевой, согласно с коими происшествие исполнилось, совершенно не объяснимы, если не поверить им, что одна сама продала мальчика, а другая подслушала разговор; согласное показание Терентьевой, Максимовой и Козловской обо всех подробностях убийства и согласные с сим обстоятельства, подтвержденные посторонними свидетелями под присягой, невозможность сделать такое во всем согласное показание и не изменять его в течение нескольких лет, если бы это не была истина, особенно если рассудить, что две из женщин сих жили в постоянной вражде, не могли говорить между собою равнодушно, даже в присутствии комиссии, а третья была уже замужем за шляхтичем и не могла иметь никакого повода к такому поклепу на себя и на других; далее, показание посторонних свидетелей, из коих иные видели, как жиды проскакали на заре в бричке по тому направлению, где найден труп, одна видела мальчика в руках Цетлиной, два других видели его в доме ее, в спальне и в сундуке; состояние, в коем найден труп - накожные ссадины, ранки, затекшие, побагровевшие ноги, приплюснутый рот и нос, синяк от узла на затылке, вплоть остриженные ногти, еврейское обрезание и прочее, вполне согласовавшееся с показанием трех женщин о том, каким образом замучен ребенок; поведение подсудимых при допросах, обнаруженная смычка их, наглое и бессмысленное запирательство во всем, относящемся к этому делу; изобличение каждого из них во многих ложных показаниях; притворство некоторых больными и сумасшедшими; бегство других и попытки к тому третьих; старание подкупить священника, увещателя доказчиц; ночной караул и сборища у Берлиных, Нахимовских, Цетлиных, в чем они сначала также запирались; и, наконец собственное сознание Ноты Прудкова, Зелика Брусованскаго, Фратки Девирц, Фейги Вульфсон и Ицки Нахимовского в преступлении и явное колебание других, а равно и изобличающая виновных перехваченная у них переписка - вот улики и доказательства, на коих комиссия и генерал-губернатор основывались, посчитав евреев до того уличенными, что находили уже собственное сознание их не нужным, тем более, что в пользу евреев не говорило ровно ни одно обстоятельство и оправданий или доказательств невинности своей ни один из них не мог представить никаких, кроме явной лжи и наглого запирательства. Комиссия представила именной список евреев, где степень вины каждого была в подробности обозначена.
От редакции:
В Правительствующем Сенате произошло разногласие; некоторые сенаторы соглашались с заключением комиссии и присуждали жидов к наказанию; другие колебались; третьи оправдывали их; иные желали принять предупредительные меры на будущее время и делали различные по сему предположения. Посему дело внесено было в Государственный Совет, многие члены которого, будучи членами тайных масонских обществ, ориентировалиь скорее не на факты, а на традиции кавказского судопроизводства:
- Гогоберидзе, Вы признаете себя виновным?
- Нэт!
- На нэт и суда нэт!
"Показания доносчиц, заключая в себе многие противоречия и несообразности, без всяких положительных улик или несомненных доводов, не могут быть приняты судебным доказательством к обвинению евреев; а потому:
1. Евреев, подсудимых по делу об умерщвлении солдатского сына Емельянова и по другим подобным делам, заключающимся в Велижском производстве, а равно по делам о поругании над христианскою святынею, как положительно не уличены, от суда и следствия освободить.
2. Доказчиц христианок: крестьянку Терентьеву, солдатку Максимову и шляхтянку Козловскую, не доказавших тех ужасных преступлений и отступления от веры, которые они сами на себя возводили, но виновных в изветах, коих впоследствии ничем не могли подтвердить, сослать в Сибирь на поселение, лишив Козловскую шляхетства. Еремееву, Желнову и прочих освободить, предав первую церковному покаянию."...
Итак, картина, сходная с сегодняшним днем: следственные органы, группа захвата берут преступника, доказывают его вину, а потом где-то в высших эшелонах власти влиятельные покровители одним росчерком пера перечеркивают работу следствия и отпускают преступников на свободу... Иудеи, изуверски убившие детей, остались, благодаря масонской поддержке, без наказания на этой земле. Что ж, тем страшнее будет наказание в ином мире...
Следующая статья
Содержание номера
|