Завыло село, увидело свою смерть. Всей деревней выли - не разумом, не
душой, а как листья от ветра шумят или солома скрипит. И тогда меня зло
брало - почему они так жалобно воют, уж не люди стали, а кричат так жалобно.
Надо каменной быть, чтобы слушать этот вой и свой пайковый хлеб кушать.
Бывало, выйду с пайкою в поле, и слышно: воют. Пойдешь дальше, вот-вот,
кажется, стихло, пройду еще, и опять слышнее становится, - это уж соседняя
деревня воет. И кажется, вся земля вместе с людьми завыла. Бога нет, кто
услышит?
Мне один энкаведе сказал: "Знаешь, как в области ваши деревни называют:
кладбища суровой школы". Но я сперва не поняла этих слов. А погода какая
стояла хорошая! В начале лета шли дожди, такие быстрые, легкие, солнце
жаркое вперемешку с дождем, - и от этого пшеница стеной стояла, топором ее
руби, и высокая, выше человеческого роста. В это лето радуги сколько я
нагляделась, и грозы, и дождя теплого, цыганского.
Гадали все зимой, будет ли урожай, стариков расспрашивали, приметы
перебирали - вся надежда была на озимую пшеницу. И надежда оправдалась, а
косить не смогли. Зашла я в одну избу. Люди лежат то ли еще дышат, то ли уже
не дышат, кто на кровати, кто на печке, а хозяйская дочь, я ее знала, лежит
на полу в каком-то беспамятстве зубами грызет ножку у табуретки. И так
страшно это - услышала она, что я вошла, не оглянулась, а заворчала, как
собаки ворчат, если к ним подходят когда они кость грызут.
Пошел по селу сплошной мор. Сперва дети, старики, потом средний возраст.
Вначале закапывали, потом уж не стали закапывать. Так мертвые и валялись на
улицах, во дворах, а последние в избах остались лежать. Тихо стало. Умерла
вся деревня. Кто последним умирал, я не знаю. Нас, которые в правлении
работали, в город забрали.
Попала я сперва в Киев. Стали как раз в эти дни коммерческий хлеб давать.
Что делалось! Очереди по полкилометра с вечера становились. Очереди,
знаешь, разные бывают - в одной стоят, посмеиваются, семечки грызут, в
другой номера на бумажках списывают, в третьей, где не шутят, на ладони
пишут либо на спине мелом. А тут очереди особые - я таких больше не видела.
Друг дружку обхватывают за пояс и стоят один к одному. Если кто оступится,
всю очередь шатнет, как волна по ней проходит. И словно танец начинается -
из стороны в сторону. И все сильней качаются. Им страшно, что не хватит силы
за передового цепляться и руки разожмутся, и от этого страха женщины кричать
начинают, и так вся очередь воет, и кажется, они с ума посходили - поют да
танцуют. А то шпана в очередь врывается: смотрят, где цепь легче порвать. И
когда шпана подходит, все снова воют от страха, а кажется, что они поют. В
очереди за коммерческим хлебом стоял народ городской - лишенцы,
беспаспортные, ремесло - либо пригородные.
А из деревни ползет крестьянство. На вокзалах оцепление, все составы
обыскивают. На дорогах всюду заставы - войска, энкаведе, а все равно
добираются до Киева - ползут полем, целиной, болотами, лесочками, только бы
заставы миновать на дорогах. На всей земле заставы не поставишь. Они уж
ходить не могут, а только ползут. Народ спешит по своим делам, кто на
работу, кто в кино, трамваи ходят, а голодные среди народа ползут - дети,
дядьки, дивчины, и кажется, это не люди, какие-то собачки или кошечки
паскудные на четвереньках. А оно еще хочет по-человечески, стыд имеет,
дивчина ползет опухшая, как обезьяна, скулит, а юбку поправляет, стыдается,
волосы под платок прячет - деревенская, первый раз в Киев попала. Но это
счастливые доползли, один на десять тысяч. И все равно им спасения нет -
лежит голодный на земле, шипит, просит, а кушать он не может, краюшка рядом,
а он уже ничего не видит, доходит.
По утрам ездили платформы, битюги, собирали которые за ночь умерли. Я
видела одну платформу - дети на ней сложены. Вот как я говорила -
тоненькие, длинненькие, личики, как у мертвых птичек, клювики острые.
Долетели эти пташки до Киева, а что толку? А были среди них - еще пищали,
головки, как налитые, мотаются. Я спросила возчика, он рукой махнул: пока
довезу до места - притихнут. Я видела: дивчина одна поползла поперек
тротуара, ее дворник ногой ударил, она на мостовую скатилась. И не
оглянулась даже, ползет быстро, быстро, старается, откуда еще сила. И еще
платье отряхивает, запылилось, видишь. А я в этот день газету московскую
купила, прочла статью Максима Горького, что детям нужны культурные игрушки.
Неужели Максим Горький не знал про тех детей, что битюги на свалку
вывозили, - им, что ли, игрушки? А может быть, он знал? И так же молчал, как
все молчали. И так же писал, как те писали, - будто эти мертвые дети едят
куриный суп. Мне этот ломовой сказал: больше всего мертвых возле
коммерческого хлеба - сжует опухший кусочек и готов. Запомнился мне Киев
этот, хоть я там всего три дня пробыла.
https://www.proza.ru/2011/12/06/1624