Моё любимое место, в данном произведении, это сон Ерофеева - где даётся аллегорическое описание октябрьской революции на примере Петушинского района. Тут вот многие накинулись на Ерофеева, а я пожалуй приведу этот отрезок, если не сотрут.
Орехово-Зуево — Крутое …а из кустов жасмина выходит заспанный Тихонов и щурится, от меня и от солнца. — Что здесь делаешь, Тихонов? — Я отрабатываю тезисы. Все давно готово к выступлению, кроме тезисов. А вот теперь и тезисы готовы… — Значит, ты считаешь, что ситуация назрела? — А кто ее знает! Я, как немножко выпью, мне кажется, что назрела; а как хмель проходит — нет, думаю, еще не назрела, рано еще браться за оружие… — А ты выпей можжевеловой, Вадя… Тихонов выпил можжевеловой, крякнул и загрустил. — Ну как? Назрела ситуация? — Погоди, сейчас назреет… — Когда же выступать? Завтра? — А кто его знает! Я, как выпью немножко, мне кажется, что хоть сегодня выступай, что и вчера было не рано выступать. А как начинает проходить — нет, думаю, и вчера было рано, и послезавтра еще не поздно. — А ты выпей еще, Вадимчик, выпей еще можжевеловой… Вадимчик выпил и опять загрустил. — Ну как? Ты считаешь: пора?.. — Пора… — не забывай пароль. И всем скажи, чтоб не забывали: завтра утром, между деревней Тартино и деревней Елисейково, у скотного двора, в девять ноль-ноль по Гринвичу… — До свидания, товарищ. Постарайся уснуть в эту ночь… — Постараюсь уснуть, до свидания, товарищ… Тут я сразу должен оговориться, перед лицом совести всего человечества я должен сказать: я с самого начала был противником этой авантюры, бесплодной, как смоковница (прекрасно сказано: «Бесплодной, как смоковница»). Я с самого начала говорил, что революция достигает чего-нибудь нужного, если совершается в сердцах, а не на стогнах. Но уж раз начали без меня — я не мог быть в стороне от тех, кто начал. Я мог бы, во всяком случае предотвратить излишнее ожесточение сердец и ослабить кровопролитие… В девятом часу по Гринвичу, в траве у скотного двора, мы сидели и ждали. Каждому, кто подходил, мы говорили: «Садись, товарищ, с нами — в ногах правды нет», и каждый оставался стоять, бряцая оружием и повторяя условную фразу из Антонио Сальери: «Но правды нет и выше». Шаловлив был этот пароль и двусмыслен, но нам было не до этого: приближалось девять ноль-ноль по Гринвичу… С чего все началось? Все началось с того, что Тихонов прибил к воротам елисейковского сельсовета свои четырнадцать тезисов. Вернее, не прибил их к воротам, а написал на заборе мелом, и это скорее были слова, а не тезисы, четкие, лапидарные слова, а не тезисы, и было их всего два, а не четырнадцать, — но, как бы то ни было, с этого все началось. Двумя колоннами, со штандартами в руках, мы вышли — одна колонна на Елисейково, другая — на Тартино. И шли беспрепятственно вплоть до заката: убитых не было ни с одной стороны, раненых тоже не было, пленных был только один — бывший председатель ларионовского сельсовета, на склоне лет разжалованный за пьянку и врожденное слабоумие. Елисейково было повержено, Черкасово валялось у нас в ногах, Неугодово и Пекша молили о пощаде. Все жизненные центры петушинского уезда — от магазина в Поломах, до андреевского склада сельпо — все заняты были силами восставших… А после захода солнца деревня Черкасово была провозглашена столицей, туда же был доставлен пленный, и там же сымпровизировали съезд победителей. Все выступавшие были в лоскут пьяны, все мололи одно и то же: Максимилиан Робеспьер, Оливер Кромвель, Соня Перовская, Вера Засулич, карательные отряды из Петушков, война с Норвегией, и опять Соня Перовская и Вера Засулич… С места кричали: «А где это такая — Норвегия?» «А кто ее знает, где! — отвечали с другого места. — у черта на куличках, у бороды на клине!» «Да где бы она ни была, — унимал я шум, — без интервенции нам не обойтись. Чтобы восстановить хозяйство, разрушенное войной, надо сначала его разрушить, а для этого нужна гражданская или хоть какая-нибудь война, нужно как минимум двенадцать фронтов».. «Белополяки нужны!» — кричал закосевший Тихонов. «о, идиот! — прерывал его я, — вечно ты ляпнешь! Ты блестящий теоретик, Вадим, твои тезисы мы прибили к нашим сердцам, — но как доходит до дела, ты нет замены говном! Ну зачем тебе, дураку, белополяки?».. «Да разве я спорю! — сдавался Тихонов. — Как будто они мне больше нужны, чем вам! Норвегия так Норвегия…» Впопыхах и в азарте все как-то забыли, что та уже двадцать лет состоит в НАТО, и Владик Ц-ский уже бежал на ларионовский почтамт с пачкой открыток и писем. Одно письмо было адресовано королю Норвегии Улафу, с объявлением войны и уведомлением о вручении. Другое письмо — вернее даже не письмо, а чистый лист, запечатанный в конверте, — было отправлено генералу Франко: пусть он увидит в этом грозящий перст, старая шпала, пусть побелеет, как этот лист, одряхлевший раз---бай-каудильо!.. От премьера Британской империи Гарольда Вильсона мы потребовали совсем немногого: убери, премьер, свою дурацкую канонерку из залива Акаба, а дальше поступай по произволению… И наконец, четвертое письмо — Владиславу Гомулке, мы писали ему: ты, Владислав Гомулка, имеешь полное и неотъемлемое право на польский коридор, а вот Юзеф Циранкевич не имеет на польский коридор никакого права… И послали четыре открытки: Абба Эбану, Моше Даяну, генералу Сухарто и Александру Дубчеку. Все четыре открытки были очень красивые, с виньеточками и желудями. Пусть, мол, порадуются ребята, может они нас, губошлепы, признают за это субъектами международного права… Никто в эту ночь не спал. Всех захватил энтузиазм, все глядели в небо, ждали норвежских бомб, открытия магазинов и интервенции, и воображали себе, как будет рад Владислав Гомулка и как будет рвать на себе волосы Юзеф Циранкович… Не спал и пленный, бывший предсельсовета Анатолий Иваныч, он выл из своего сарая, как тоскующий пес: — Ребята!.. Значит, завтра утром никто мне и выпить не поднесет?.. — Эва, чего захотел! Скажи хоть спасибо, что будем кормить тебя в соответствии с женевской конвенцией!.. — А чего это такое?.. — Узнаешь, чего это такое! То есть, ноги еще будешь таскать, Иваныч, а уж на б---ки не потянет!.. Крутое — Воиново А с утра, еще до открытия магазинов, состоялся пленум. Он был расширенным и октябрьским. Но поскольку все четыре наших пленума были октябрьскими и расширенными, то мы, чтобы их не перепутать, решили пронумеровать их: 1-ый пленум, 2-й пленум, 3-й пленум и 4-й пленум… Весь первый пленум был посвящен избранию президента, то есть избранию меня в президенты. Это отняло у нас полторы-две минуты, не больше. А все оставшееся время поглощено было прениями на тему чисто умозрительную. Кто раньше откроет магазин, тетя Маша в Андреевском или тетя Шура в Поломах? А я, сидя в своем президиуме, слушал эти прения и мыслил так: прения совершенно необходимы, но гораздо необходимее декреты. Например, такой декрет: обязать тетю Шуру в Поломах открывать магазин в шесть утра. Кажется, чего бы проще? — нам, облеченным властью, взять и заставить тетю Шуру открывать свой магазин в шесть утра, а не в девять тридцать. Как это раньше не пришло мне в голову!.. Или, например, декрет о земле: передать народу всю землю уезда со всеми угодьями и со всякой движимостью, со всеми спиртными напитками и без всякого выкупа? Или так: передвинуть стрелку часов на два часа вперед или на полтора назад, все равно, лишь бы передвинуть. Потом: слово «черт» надо принудить снова писать через «о», а какую-нибудь букву вообще упразднить, только надо подумать, какую. И, наконец, заставить тетю Машу в Андреевском открывать магазин в пять тридцать, а не в девять… Мысли роились — так роились, что я затосковал, отозвал в кулуары Тихонова, мы с ним выпили тминной, и я сказал: — Слушай-ка, канцлер! — Ну, чего?.. — Да ничего. Говенный ты канцлер, вот чего. — Найди другого, — обиделся Тихонов. — Не об этом речь, Вадя. А речь вот о чем: если ты хороший канцлер, садись и пиши декреты. Выпей еще немножко, садись и пиши. Я слышал, ты все-таки не удержался, ущипнул за ляжку Анатоль Иваныча? Ты что же это? — открываешь террор? — Да так… Немножко… — И какой террор открываешь? Белый? — Белый. — Зря ты это, Вадя. Впрочем, ладно, сейчас не до этого. Надо вначале декрет написать, хоть один, хоть самый какой-нибудь гнусный… Бумага, чернила есть? Садись, пиши. А потом выпьем — и декларацию прав. А уж только потом — террор. А уж потом выпьем — и учиться, учиться, учиться… Тихонов написал два слова, выпил и вздохнул. — Да-а-а… Сплоховал я с этим террором… Ну, да ведь в нашем деле не ошибиться никак нельзя, потому что неслыханно ново все наше дело, и прецедентов считай что не было… Были, правда, прецеденты, но… — Ну, разве это прецеденты! Это так! Чепуха! Полет шмеля это, забавы взрослых шалунов, а никакие не прецеденты!.. Летоисчисление — как думаешь? — сменим или оставим как есть? — Да лучше оставим. Как говорится, не трогай дерьмо, так оно и пахнуть не будет… — Верно говоришь. Ты у меня блестящий теоретик, Вадя, а это хорошо. Закрывать, что ли, пленум. Тетя Шура в Поломах уже магазин открыла. У нее, говорят, есть российская. — Закрывай, конечно. Завтра с утра все равно будет второй пленум. Пойдем в Поломы. У тети Шуры в Поломах и в самом деле оказалась российская. В связи с этим, а также в ожидании карательных набегов из райцентра, решено было временно перенести столицу из Черкасова в Поломы, то есть на двенадцать верст вглубь республики. И там на другое утро открылся 2-й пленум, весь посвященный моей отставке с поста президента. — Я встаю с президентского кресла, — сказал я в своем выступлении, — я плюю в президентское кресло. Я считаю, что пост президента должен занять человек, у которого харю с похмелья в три дня не уделаешь. А разве такие есть среди нас? — «нет таких» — хором отвечали делегаты. — мою, например, харю — разве нельзя уделать в три дня и с похмелья? Секунду-две все смотрели мне в лицо оценивающе, а потом отвечали хором: «Можно». — Ну так вот, — продолжал я. — обойдемся без президента. Лучше сделаем вот как: все пойдем в луга готовить пунш, а Борю закроем на замок. Поскольку это человек высоких моральных качеств, пусть он тут сидит и формирует кабинет… Мою речь прервали овации, и пленум прикрылся; окрестные луга озарились синим огнем. Один только я не разделял всеобщего оживления и веры в успех, я ходил меж огней с одною тревожною мыслью: почему это в мире нет до нас ни малейшего дела? Почему такое молчание в мире? Уезд охвачен пламенем, и мир молчит оттого, что затаил дыхание, — допустим. Но почему никто не подает нам руки ни с востока, ни с запада? Куда смотрит король Улаф? Почему нас не давят с юга регулярные части?.. Я тихо отвел в сторону канцлера, от него разило пуншем: — Тебе нравится, Вадя, наша революция? — Да, — отвечал Вадя, — она лихорадочна, но она прекрасна. — Так… А насчет Норвегии, Вадя, — насчет Норвегии ничего не слышно? — Пока ничего… А что тебе Норвегия? — Как то есть что Норвегия?!.. В состоянии войны мы с ней или не в состоянии? Очень глупо все получается. Мы с ней воюем, а она с нами не хочет… Если завтра нас не начнут бомбить, я снова сажусь в президентское кресло — и тогда увидишь, что будет!.. — Садись, — ответил Вадя, — кто тебе мешает, Ерофейчик?.. Если хочешь — садись… Воиново — Усад Ни одной бомбы на нас не упало и наутро. И тогда, открывая 3-й пленум, я сказал: — Сенаторы! Никто в мире, я вижу, не хочет с нами заводить ни дружбы, ни ссоры. Все отвернулись от нас и затаили дыхание. А поскольку каратели из Петушков подойдут сюда завтра к вечеру, а российская у тети Шуры кончится завтра утром, — я беру в свои руки всю полноту власти; то есть, кто дурак и не понимает, тому я объясню: я ввожу комендантский час. Мало того — полномочия президента я объявляю чрезвычайными, и заодно становлюсь президентом. То есть личностью, стоящей над законом и пророками… Никто не возразил. Один только премьер Боря. При слове «пророки» вздрогнул, дико на меня посмотрел, и все его верхние части дико задрожали от мщения… Через два часа он испустил дух на руках у министра обороны. Он умер от тоски и чрезмерной склонности к обобщениям. Других причин вроде бы не было, а вскрывать мы его не вскрывали, потому что вскрывать было противно. А к вечеру того же дня все телетайпы мира приняли сообщение: «Смерть наступила вследствие естественных причин». Чья смерть, сказано не было, но мир догадывался. 4-й пленум был траурным. Я выступил и сказал: «Делегаты! Если у меня когда-нибудь будут дети, я повешу им на стенку портрет прокуратора Иудеи Понтия Пилата, чтобы дети росли чистоплотными. Прокуратор Понтий Пилат стоит и умывает руки — вот какой это будет портрет. Точно так же и я: встаю и умываю руки. Я присоединился к вам просто с перепою и вопреки всякой очевидности. Я вам говорил, что надо революционизировать сердце, что надо возвышать души до усвоения вечных нравственных категорий, — а все остальное, что вы тут затеяли, все это суета и томление духа, бесполезнеж и мудянка… И на что нам рассчитывать, подумайте сами! В общий рынок нас никто не пустит. Корабли седьмого американского флота сюда не пройдут, да и просто не захотят…» Тут уже заорали с мест: — А ты не отчаивайся, Веня! Не пукай! Нам дадут бомбардировщики! Б-52 нам дадут! — Как же, дадут вам Б-52! Держите карман! Прямо смешно вас слушать, сенаторы! — Фантомы дадут! — Ха-ха! Кто это сказал «фантомы»? Еще одно слово о фантомах, и я лопну от смеха… Тут Тихонов со своего места сказал: — Фантомов нам, может быть, и не дадут, — но уж девальвацию франка точно дадут… — Дурак ты, Тихонов, как я погляжу! Я не спорю, ты ценный теоретик, но уж если ляпнешь!.. Да и не в этом дело. Почему весь петушинский район охвачен пламенем, но никто, никто этого не замечает, даже в петушинском районе? Короче, я пожимаю плечами и ухожу с поста президента. Я, как Понтий Пилат: умываю руки и допиваю перед вами весь наш остаток российской. Да. Я топчу ногами свои полномочия — и ухожу от вас. В Петушки. Можете себе вообразить, какая буря поднялась среди делегатов, особенно когда я стал допивать остаток!.. А когда я стал уходить, когда ушел — какие слова полетели мне вслед! Тоже можете себе вообразить, я этих слов приводить вам не буду… В моем сердце не было раскаяния. Я шел через луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи стада, мне в поле кланялись хлеба и улыбались васильки. Но, я повторяю, в сердце не было раскаяния… Закатилось солнце, а я все шел. «Царица небесная, как далеко до Петушков!» — сказал я сам себе. «Иду, иду, а Петушков все нет и нет. Уж и темно повсюду — где же Петушки?» «Где же Петушки?» — спросил я, подойдя к чьей-то освещенной веранде. Откуда она взялась, эта веранда? Может, это совсем не веранда, а терраса, мезонин или флигель? Я ведь в этом ничего не понимаю, и вечно путаю. Я постучался и спросил: «Где же Петушки? Далеко еще до Петушков?» а мне в ответ — все, кто были на веранде — все расхохотались, и ничего не сказали. Я обиделся и снова постучал — ржание на веранде возобновилось. Странно! Мало того — кто-то ржал у меня за спиной. Я оглянулся — пассажиры поезда «Москва — Петушки» сидели по своим местам и грязно улыбались. Вот как? Значит, я все еще еду?.. «Ничего, Ерофеев, ничего. Пусть смеются, не обращай внимания. Как сказал Саади, будь прям и прост, как кипарис, и будь, как пальма, щедр. Не понимаю, причем тут пальма, ну да ладно, все равно будь, как пальма. У тебя кубанская в кармане осталась? Осталась. Ну вот, поди на площадку и выпей. Выпей, чтобы не так тошнило». Я вышел на площадку, сжатый со всех сторон кольцом дурацких ухмылок. Тревога поднималась с самого днища моей души, и невозможно было понять, что это за тревога, и откуда она, и почему она так невнятна… — Мы подъезжаем к Усаду, да? — народ толпился у дверей в ожидании выхода, и к ним-то я и обращал свой вопрос: — мы подъезжаем к Усаду? — Ты, чем спьяну задавать глупые вопросы, лучше бы дома сидел, — ответил какой-то старичок, — дома бы лучше сидел и уроки готовил. Наверно, еще уроки к завтрему не приготовил, мама ругаться будет. А потом добавил: — От горшка два вершка, а уже рассуждать научился!.. Он что, очумел этот дед? Какая мама? Какие уроки?.. От какого горшка?.. Да нет, наверно, не дед очумел, а я сам очумел. Потому что вот и другой старичок, с белым-белым лицом, стал около меня, снизу вверх посмотрел мне в глаза и сказал: — Да и вообще: куда тебе ехать? Невеститься тебе уже поздно, на кладбище рано. Куда тебе ехать, милая странница?.. «Милая странница!!!?» Я вздрогнул и отошел в другой конец тамбура. Что-то неладное в мире. Какая-то гниль во всем королевстве и у всех мозги набекрень. Я на всякий случай тихонько всего себя ощупал: какая же я после этого «милая странница»? С чего он это взял? Да и к чему? Можно, конечно, пошутить, но ведь не до такой степени нелепо! Я в своем уме, а они все не в своем — или наоборот: они все в своем, а я один не в своем? Тревога со дна души все поднималась и поднималась. И когда подъехали к остановке и дверь растворилась, я не удержался и спросил еще раз, у одного из выходящих, спросил: — Это Усад, да? А он (совсем неожиданно) вытянулся передо мной в струнку и рявкнул: «Никак нет!» а потом — а потом пожал мне руку, наклонился и на ухо сказал: «Я вашей доброты никогда не забуду, товарищ старший лейтенант!».. И вышел из поезда, смахнув слезу рукавом.
|