...Если бы не идиотские заморочки Гитлера, ему без труда удалось бы сформировать из русских многомиллионную армию и повернуть ее против Сталина. Но Гитлер считал славян недочеловеками и вооружать славянские части категорически не хотел, хотя умные люди советовали ему это сделать. У Гитлера был прекрасный шанс: огромные людские резервы на оккупированных советских территориях и плюс к тому 4 миллиона пленных красноармейцев, взятых в первые месяцы войны. Сколько из них могли взять в руки винтовку и обернуть ее «против большевизма за возрождение России», если бы такой лозунг был провозглашен Гитлером? Я думаю, подавляющее большинство! Но не исключаю, что кто-то может со мной не согласиться. Как же определить, кто прав – я или «кто-то»? Критерием истины, как известно, является практика, эксперимент. И такой эксперимент был проведен во время финской войны бывшим секретарем Сталина Бажановым, который сбежал из советского «рая» в 1928 году через Персию. Вот отрывок из его воспоминаний, касающийся данного вопроса: «Во все довоенные годы я делал все, что мог, по борьбе с большевизмом. Но пустяками и мелочными делами я никогда не любил заниматься и потому не принимал никакого участия в шумной и малопродуктивной эмигрантской политической жизни. Всякая эмиграция всегда образует много маленьких негритянских царств, которые соперничают и ссорятся друг с другом. От всего этого я держался в стороне. Когда Советы напали на Финляндию, оказалось, что я поступал правильно. Я был единственным человеком, решившим по поводу этой войны действовать, и все главные эмигрантские организации меня дружно поддержали и пошли за моей акцией. Было написано письмо маршалу Маннергейму, в котором организации просили маршала оказать мне полнейшее доверие и обещали меня всячески поддержать. Маннергейм предложил мне приехать в Финляндию. Я исходил из того, что подсоветское население мечтает об избавлении от коммунизма. Я хотел образовать Русскую народную армию из пленных красноармейцев, только из добровольцев; не столько чтобы драться, сколько чтобы предлагать советским солдатам переходить на нашу сторону и идти освобождать Россию от коммунизма. Если мое мнение о настроениях населения было правильно (а так как это было после кошмаров коллективизации и ежовщины, то я полагаю, что оно правильно), то я хотел катить снежный ком на Москву, начать с тысячи человек и дойти до Москвы с пятьюдесятью дивизиями». Французское общественное мнение поддержало Бажанова, и вскоре он был уже в Финляндии: «Маршал Маннергейм принял меня 15 января в своей Главной квартире в Сен-Микеле. Из разных политических людей, которых я видел в жизни, маршал Маннергейм произвел на меня едва ли не наилучшее впечатление. Это был настоящий человек, гигант, державший на плечах всю Финляндию. Вся страна безоговорочно и полностью шла за ним. Он был в прошлом кавалерийский генерал. Я ожидал встретить военного, не столь уж сильного в политике. Я встретил крупнейшего человека – честнейшего, чистейшего и способного взять на себя решение любых политических проблем. Я изложил ему свой план и его резоны. Маннергейм сказал, что есть смысл попробовать: он предоставит мне возможность разговаривать с пленными одного лагеря (500 человек): „Если они пойдут за вами – организуйте вашу армию. Но я старый военный и сильно сомневаюсь, чтобы эти люди, вырвавшиеся из ада и спасшиеся почти чудом, захотели бы снова по собственной воле в этот ад вернуться“. Дело в том, что было два фронта: главный, узенький Карельский в сорок километров шириной, на котором коммунисты гнали одну дивизию за другой; дивизии шли по горам трупов и уничтожались до конца – здесь пленных не было. И другой фронт от Ладожского озера до Белого моря, где все было занесено снегом в метр-полтора глубины. Здесь красные наступали по дорогам, и всегда происходило одно и то же: советская дивизия прорывалась вглубь, финны окружали, отрезали ее и уничтожали в жестоких боях; пленных оставалось очень мало, и это они были в лагерях для пленных. Действительно, это были спасшиеся почти чудом. Наш разговор с Маннергеймом быстро повернулся на другие темы – вопросы войны, социальные, политические. И он продолжался весь день. Как я говорил, вся Финляндия смотрела на Маннергейма и ждала спасения только от него. В этот день советская авиация три раза бомбила Сен-Микеле. Начальник Генерального штаба приходил упрашивать Маннергейма, чтоб он спустился в убежище. Маннергейм спрашивал меня: „Предпочитаете спуститься?“ Я предпочитал не спускаться – бомбардировка мне не мешала. Мы продолжали разговаривать. Начальник штаба смотрел на меня чуть ли не с ненавистью. Я его понимал: бомба, случайно упавшая на наш дом, окончила бы сопротивление Финляндии – она вся держалась на старом несгибаемом маршале. Но в этот момент я был уже военным: было предрешено, что я буду командовать своей армией, и Маннергейм должен был чувствовать, что я ни страха, ни волнения от бомб не испытываю». Вскоре Бажанов оказался в лагере для советских военнопленных и понял, что не ошибся в своих расчетах: «В лагере для советских военнопленных произошло то, чего я ожидал. Все они были врагами коммунизма. Я говорил с ними языком, им понятным. Результат: из 500 человек 450 пошли добровольцами драться против большевизма. Из остальных пятидесяти человек сорок говорили: „Я всей душой с тобой, но я боюсь, просто боюсь“. Я отвечал: „Если боишься, ты нам не нужен, оставайся в лагере для пленных“. Но все это были солдаты, а мне нужны были еще офицеры. На советских пленных офицеров я не хотел тратить времени: при первом же контакте с ними я увидел, что бывшие среди них два-три получекиста-полусталинца уже успели организовать ячейку и держали офицеров в терроре – о малейших их жестах все будет известно, кому следует, в России, и их семьи будут отвечать головой за каждый их шаг. Я решил взять офицеров из белых эмигрантов… в первые дни марта мы кончаем организацию и готовимся к выступлению на фронт. Первый отряд, капитана Киселева, выходит; через два дня за ним следует второй. Затем третий. Я ликвидирую лагерь, чтобы выйти с оставшимися отрядами. Я успеваю получить известие, что первый отряд уже в бою и что на нашу сторону перешло человек триста красноармейцев. Я не успеваю проверить это сведение, как утром 14 марта мне звонят из Гельсингфорса от генерала Вальдена (он уполномоченный маршала Маннергейма при правительстве): война кончена, я должен остановить всю акцию и немедленно выехать в Гельсингфорс. Я прибываю к Вальдену на другой день утром. Вальден говорит мне, что война проиграна, подписано перемирие…» Однако на этом приключения Бажанова не закончились. Они имели удивительное продолжение: «Почти год я спокойно живу в Париже. В середине июня 1941 года ко мне неожиданно является какой-то немец в военном мундире… Он мне сообщает, что я должен немедленно прибыть в какое-то учреждение на авеню Иена. Зачем? Этого он не знает. Но его автомобиль к моим услугам – он может меня отвезти. Я отвечаю, что предпочитаю привести себя в порядок и переодеться и через час прибуду сам. Я пользуюсь этим часом, чтобы выяснить по телефону у русских знакомых, что это за учреждение на авеню Иена. Оказывается, что это парижский штаб Розенберга. Что ему от меня нужно? Приезжаю. Меня принимает какое-то начальство в генеральской форме, которое сообщает мне, что я спешно вызываюсь германским правительством в Берлин. Бумаги будут готовы через несколько минут, прямой поезд в Берлин отходит вечером, и для меня задержано в нем спальное место. …В Берлине меня на вокзале встречают и привозят в какое-то здание, которое оказывается домом Центрального комитета Национал-социалистической партии. Меня принимает управляющий делами Дерингер, который быстро регулирует всякие житейские вопросы (отель, продовольственные и прочие карточки, стол и т. д.). Затем он мне сообщает, что в 4 часа за мной заедут – меня будет ждать доктор Лейббрандт. Кто такой доктор Лейббрандт? Первый заместитель Розенберга. В 4 часа доктор Лейббрандт меня принимает. Он оказывается „русским немцем“ – окончил в свое время Киевский политехникум и говорит по-русски, как я. Он начинает с того, что наша встреча должна оставаться в совершенном секрете и по содержанию разговора, который нам предстоит, и потому, что я известен как антикоммунист, и если Советы узнают о моем приезде в Берлин, сейчас же последуют всякие вербальные ноты протеста и прочие неприятности, которых лучше избежать. Пока он говорит, из смежного кабинета выходит человек в мундире и сапогах, как две капли воды похожий на Розенберга, большой портрет которого висит тут же на стене. Это – Розенберг, но Лейббрандт мне его не представляет. Розенберг облокачивается на стол и начинает вести со мной разговор. Он тоже хорошо говорит по-русски – он учился в Юрьевском (Дерптском) университете в России. Но он говорит медленнее, иногда ему приходится искать нужные слова. Я ожидаю обычных вопросов о Сталине, о советской верхушке – я ведь считаюсь специалистом по этим вопросам. Действительно, такие вопросы задаются, но в контексте очень специальном: если завтра вдруг начнется война, что произойдет, по моему мнению, в партийной верхушке? Еще несколько таких вопросов, и я ясно понимаю, что война – вопрос дней. Но разговор быстро переходит на меня. Что я думаю по таким-то вопросам и насчет таких-то проблем и т. д. Тут я ничего не понимаю – почему я являюсь объектом такого любопытства Розенберга и Лейббрандта? Мои откровенные ответы, что я отнюдь не согласен с их идеологией, в частности, считаю, что их ультранационализм – очень плохое оружие в борьбе с коммунизмом, так как производит как раз то, что коммунизму нужно: восстанавливает одну страну против другой и приводит к войне между ними, в то время как борьба против коммунизма требует единения и согласия всего цивилизованного мира… Это мое отрицание их доктрины вовсе не производит на них плохого впечатления, и они продолжают задавать мне разные вопросы обо мне. Когда они, наконец, кончили, я говорю: „Из всего, что здесь говорилось, совершенно ясно, что в самом непродолжительном будущем вы начинаете войну против Советов“. Розенберг спешит сказать: „Я этого не говорил“. Я говорю, что я человек политически достаточно опытный и не нуждаюсь в том, чтобы мне разжевывали и вкладывали в рот. Позвольте и мне поставить вам вопрос: „Каков ваш политический план войны?“ Розенберг говорит, что он не совсем понимает мой вопрос. Я уточняю: „Собираетесь ли вы вести войну против коммунизма или против русского народа?“ Розенберг просит указать, где разница. Я говорю: разница та, что если вы будете вести войну против коммунизма, то есть, чтобы освободить от коммунизма русский народ, то он будет на вашей стороне, и вы войну выиграете; если же вы будете вести войну против России, а не против коммунизма, русский народ будет против вас, и вы войну проиграете. Скажем иначе: русский патриотизм валяется на дороге, и большевики четверть века попирают его ногами. Кто его подымет, тот и выиграет войну. Вы подымете – вы выиграете; Сталин подымет – он выиграет. В конце концов Розенберг заявляет, что у них есть фюрер, который определяет политический план войны, и что ему, Розенбергу, пока этот план неизвестен. Я принимаю это за простую отговорку. Между тем, как это ни парадоксально, потом оказывается, что это правда (я выясню это только через два месяца в последнем разговоре с Лейббрандтом, который объяснит мне, почему меня вызвали и почему со мной разговаривают). Дело в том, что в этот момент, в середине июня, и Розенберг, и Лейббрандт вполне допускают, что после начала войны, может быть, придется создать антибольшевистское русское правительство. Никаких русских для этого они не видели. То ли в результате моей финской акции, то ли по отзыву Маннергейма, они приходят к моей кандидатуре и меня спешно вызывают, чтобы на меня посмотреть и меня взвесить. Но через несколько дней начинается война, и Розенберг получает давно предрешенное назначение – министр оккупированных на Востоке территорий, и Лейббрандт – его первый заместитель. В первый же раз, как Розенберг приходит к Гитлеру за директивами, он говорит: „Мой фюрер, есть два способа управлять областями, занимаемыми на Востоке, первый – при помощи немецкой администрации, гауляйтеров; второй – создать русское антибольшевистское правительство, которое было бы и центром притяжения антибольшевистских сил в России“. Гитлер его перебивает: „Ни о каком русском правительстве не может быть и речи; Россия будет немецкой колонией и будет управляться немцами“. После этого Розенберг больше ко мне не испытывает ни малейшего интереса и больше меня не принимает». Через несколько дней началась война с Россией. 22 июня выйдя из отеля, Бажанов понял это по лицам людей, читавших газеты. А еще через месяц он снова оказался в ведомстве Риббентропа: «Через месяц меня неожиданно принимает Лейббрандт. Он уже ведет все министерство, в приемной куча гауляйтеров в генеральских мундирах. Он меня спрашивает, упорствую ли я в своих прогнозах в свете событий – немецкая армия победоносно идет вперед, пленные исчисляются миллионами. Я отвечаю, что совершенно уверен в поражении Германии; политический план войны бессмысленный; сейчас уже все ясно – Россию хотят превратить в колонию, пресса трактует русских как унтерменшей, пленных морят голодом. Разговор кончается ничем… Еще месяц я провожу в каком-то почетном плену. Вдруг меня вызывает Лейббрандт. Он опять меня спрашивает: немецкая армия быстро идет вперед от победы к победе, пленных уже несколько миллионов, население встречает немцев колокольным звоном, настаиваю ли я на своих прогнозах. Я отвечаю, что больше чем когда бы то ни было. Население встречает колокольным звоном, солдаты сдаются; но через два-три месяца по всей России станет известно, что пленных вы морите голодом, что население рассматриваете как скот. Тогда перестанут сдаваться, станут драться, а население – стрелять вам в спину. И тогда война пойдет иначе. Лейббрандт сообщает мне, что он меня вызвал, чтобы предложить мне руководить политической работой среди пленных – я эту работу с таким успехом проводил в Финляндии. Я наотрез отказываюсь. О какой политической работе может идти речь? Что может сказать пленным тот, кто придет к ним? Что немцы хотят превратить Россию в колонию и русских – в рабов и что этому надо помогать? Да пленные пошлют такого агитатора к… и будут правы. Лейббрандт наконец теряет терпение: „Вы, в конце концов, бесштатный эмигрант, а разговариваете как посол великой державы“. – „Я и есть представитель великой державы – русского народа; так как я – единственный русский, с которым ваше правительство разговаривает, моя обязанность вам все это сказать“. Лейббрандт говорит: „Мы можем вас расстрелять, или послать на дороги колоть камни, или заставить проводить нашу политику“. – „Доктор Лейббрандт, вы ошибаетесь. Вы действительно можете меня расстрелять или послать в лагерь колоть камни, но заставить меня проводить вашу политику вы не можете“. Реакция Лейббрандта неожиданна. Он подымается и жмет мне руку: „Мы потому с вами и разговариваем, что считаем вас настоящим человеком“. Наконец, сделав над собой усилие, он говорит: „Я питаю к вам полное доверие и скажу вам вещь, которую мне очень опасно говорить: я считаю, что вы во всем правы“. Я вскакиваю: „А Розенберг?“ – „Розенберг думает то же, что и я“. – „Но почему Розенберг не пытается убедить Гитлера в полной гибельности его политики?“ – „Вот здесь, – говорит Лейббрандт, – вы совершенно не в курсе дела. Гитлера вообще ни в чем невозможно убедить. Прежде всего, только он говорит, никому ничего не дает сказать и никого не слушает. А если бы Розенберг попробовал его убедить, то результат был бы только такой: Розенберг был бы немедленно снят со своего поста и отправлен солдатом на Восточный фронт. Вот и все“. – „Но если вы убеждены в бессмысленности политики Гитлера, как вы можете ей следовать?“ – „Это гораздо сложнее, чем вы думаете, – говорит Лейббрандт, – и это не только моя проблема, но и проблема всех руководителей нашего движения. Когда Гитлер начал принимать свои решения, казавшиеся нам безумными, – оккупация Рура, нарушение Версальского договора, вооружение Германии, оккупация Австрии, оккупация Чехословакии, каждый раз мы ждали провала и гибели. Каждый раз он выигрывал. Постепенно у нас создалось впечатление, что этот человек, может быть, видит и понимает то, чего мы не видим и не понимаем, и нам ничего не остается, как следовать за ним. Так же было и с Польшей, и с Францией, и с Норвегией, а теперь в России мы идем вперед и скоро будем в Москве. Может быть, опять мы не правы, а он прав?“ Вернувшись в Париж, я делаю доклад представителям русских организаций. Выводы доклада крайне неутешительные. Среди присутствующих есть информаторы гестапо. Один из них задает мне провокационный вопрос: „Так, по-вашему, нужно или не нужно сотрудничать с немцами?“ Я отвечаю, что не нужно – в этом сотрудничестве нет никакого смысла. Конечно, это дойдет до гестапо. Но к чести немцев, должен сказать, что до конца войны я буду спокойно жить в Париже, заниматься физикой и техникой, и немцы никогда меня пальцем не тронут. А в конце войны, перед занятием Парижа, мне придется на время уехать в Бельгию, и коммунистические бандиты, которые придут меня убивать, меня дома не застанут». Гитлер упустил свой шанс спасти Россию от коммунистической заразы. Впрочем, если бы он не был упертым дураком и думал головой, прежде чем действовать, он бы и не захватил половину Европы. Достоинства – это продолжение недостатков. И наоборот. Промедли Гитлер с нападением на СССР, Европу целиком захватил бы Сталин. Парадокс: ненавидимый Европой Гитлер спас Западную Европу от большевизации.
|